Отец ее был очень богат, но дед был простой
торговец сукном, тогда как дед Чарльза был баронет. Чарльз улыбнулся и пожал
ручку в перчатке, продетую под его левую руку.
- Дорогая, ведь мы с вами все это давно уладили. Весьма похвально, что
вы почитаете своего батюшку. Но ведь я женюсь не на нем. И вы забываете, что
я ученый. Во всяком случае, автор ученого труда. А если вы будете так
улыбаться, я посвящу всю свою жизнь не вам, а окаменелостям.
- Я не собираюсь ревновать вас к окаменелостям. - Она сделала
выразительную паузу. - Тем более что вы уже давно топчете их ногами и даже
не соизволили этого заметить.
Он быстро взглянул вниз и стремительно опустился на колени. Мол Кобб
частично вымощен богатой окаменелостями породой.
- Боже милосердный, вы только взгляните! Certhidium portlandicum. Этот
камень - наверняка оолит из Портленда!
- К пожизненной каторге в каменоломнях коего я вас приговорю, если вы
сейчас же не встанете. - Он с улыбкой повиновался. - Ну разве не любезно с
моей стороны привести вас сюда? Смотрите! - Она подвела его к краю, где
несколько плоских камней, воткнутых в стену, образовали грубые ступени,
спускавшиеся под углом к нижнему ярусу мола. - Это те самые ступени, с
которых упала Луиза Масгроув в "Убеждении" Джейн Остин.
- Как романтично!
- Да, джентльмены были романтиками... в те времена.
- А теперь стали учеными? Хотите, предпримем этот опасный спуск?
- На обратном пути.
Они снова пошли вперед. И только тогда он обратил внимание на фигуру на
конце Кобба или по крайней мере понял, к какому полу она принадлежит.
- Господи, я думал, что это рыбак. Но ведь это женщина?
Эрнестина прищурилась - ее серые, ее прелестные глаза были близоруки, и
она смогла различить только темное бесформенное пятно.
- Женщина? Молодая?
- Так далеко не разобрать.
- Я догадываюсь, кто это. Это, должно быть, несчастная Трагедия.
- Трагедия?
- Это ее прозвище. Одно из прозвищ.
- Есть и другие?
- Рыбаки называют ее неприличным словом.
- Милая Тина, вы, разумеется, можете...
- Они называют ее... любовницей французского лейтенанта.
- Вот как. И ее подвергли столь жестокому остракизму, что она вынуждена
стоять здесь с утра до вечера?
- Она...
...
Газеты сообщили, что каждая из фонограмм, подвергнутых специальной
охранительной обработке, была помещена в особом бронзовом гробу, в двойной
оболочке, из-под которой был выкачан воздух.
Я могу себе представить статью, которую написал бы Теофиль Готье по
этому поводу. Он стал бы говорить в ней об Египте и о том, как тело
превращается в элегантную мумию, которую могла бы найти душа, вернувшаяся в
следующем воплощении на землю. И о том, что мы выше египтян, которые
все-таки не сумели предохранить тела свои от любопытства, хищенья и
разрушения, выше уже потому, что душа людей нашего времени, вернувшись на
землю, найдет не почерневшие и обугленные формы, но свое истинное
чувственное воплощение - свой голос, отлитый в диски нетленного металла.
И я представляю себе, что эта статья кончалась бы вопросом о том,
дойдет ли это послание, замурованное в подвалах Большой оперы, по адресу к
нашим потомкам и если по смене новых культур при каких-нибудь грядущих
раскопках будут открыты эти драгоценные пластинки, так мудро защищенные
двойной стеной бронзы и двойным слоем безвоздушного пространства, то сумеют
ли Шамполионы будущих времен разгадать эти тонкие концентрические письмена,
и найдется ли в то время певучая игла, которая пропоет им эти нити голосов,
звучащих из-за тысячелетий.
Но если бы Теофиль Готье дожил до изобретения фонографа и раскрылись
бы пред ним эти неожиданные перспективы, тем не менее от своих слов о том,
что в человеке со смертью окончательнее всего умирает его голос, он не мог
бы отказаться. Вопрос, его мучивший, был в художественном, а не
механическом разрешении задачи. И в сущности эта механическая запись
обеспечивает бессмертие лишь голосу музыкальному и голосу драматическому.
Интимный же голос по-прежнему ускользает, так как в лучшем случае его
фонограмма может соответствовать случайной моментальной фотографии, а
Теофиль Готье мечтал не о фотографии, а о портрете...